Толковании




НазваниеТолковании
страница3/30
Дата публикации21.02.2013
Размер4.53 Mb.
ТипМонография
skachate.ru > Философия > Монография
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30
^

ГЛАВА І


ОБ АКАДЕМИЧЕСКОЙ ТЕОРИИ ЛИТЕРАТУРЫ

И ТЕОРИИ «ФИЛОЛОГИЧЕСКОЙ»



Вопрос о разграничении интерпретации и толкования должен быть рассмотрен в контексте более общих вопросов об орудийности1 языка и о сущности «филологической» теории в ее отличии от всех существующих в наше время направлений академической теории литературы. Ни один из этих вопросов не только не осмыслен, но даже не поставлен по-настоящему в современном литературоведении. В этом отношении ничего не изменилось с середины 70-х годов ХІХ века, когда Ф.Ницше написал в книге «Мы филологи»: «Думают, что подходит конец филологии – а я думаю, что она еще не начиналась»2. Будучи сам одним из выдающихся филологов, Ф.Ницше не мог не знать о вполне проявившихся к тому времени достижениях классической филологии, об интенсивном развитии академической теории литературы, об успехах исторического изучения литературы, однако все эти успехи и достижения он отказывается признать подлинно филологическими. Все эти дисциплины, по мысли Ф.Ницше, по самой своей сути не филологичны, а не потому, что пока еще не достигли какого-то определенного порога в своем развитии, за которым начинается истинная филология. В это слово, следовательно, Ф.Ницше вкладывает какой-то особый смысл. Какой? Постараемся ответить на этот вопрос, имея в виду и то, что было сделано в этой области после Ф.Ницше.

Основы филологической теории были заложены трудами М.Хайдеггера и Г.-Г.Гадамера. У нас ее развитие возобновилось после того, как, благодаря переводческой деятельности В.В.Бибихина, А.В.Михайлова и ряда других ученых, стали широко доступны основные труды немецких мыслителей. Однако развитие «филологической» теории именно возобновилось, а не началось несколько лет назад в нашей стране, поскольку предпосылки ее зарождения и первые ее проявления мы можем обнаружить еще в ХІХ веке в отдельных высказываниях и суждениях А.С.Пушкина, Н.В.Гоголя, В.С.Соловьева, позднее – в статьях В.И.Иванова (см. первую главу третьего раздела книги). Воздействие трудов М.Хайдеггера и
Г.-Г.Гадамера на отечественную филологию, которое, очевидно, с каждым годом будет возрастать, объясняется, стало быть, тем, что в данном случае мы имеем дело с соприродными друг другу явлениями, как это уже случилось в первой половине ХІХ века с восприятием идей Шеллинга на русской почве. Наша главная задача, следовательно, заключается в том, чтобы обрели, наконец, адекватную артикуляцию подспудно присутствующие с давних пор в отечественной филологии смыслы, которые принципиально не могут быть артикулированы с помощью традиционного языка академической теории литературы во всех его разновидностях. Но прежде чем характеризовать пока еще только возможную «филологическую» теорию, необходимо остановиться на современном состоянии академической теории литературы.

1.1.1. О трех направлениях современной академической

теории литературы
В настоящее время в академической теории литературы можно выделить три основных направления: «эйдосную» (от греч. εἶδος – вид, наружность, красота) теорию литературы, «литературоведческую грамматику» и «персоналистскую» теорию литературы. Конститутивным моментом первой является учение Гегеля о поэтическом представлении, ее основной категорией является художественный образ. «Эйдосная» теория литературы доминировала в ХІХ веке (см., например, работы А.А.Потебни по теории образа). В ХХ веке ее крупнейшим представителем был А.Ф.Лосев3. Основополагающей особенностью второй является лингвоцентризм, главным предметом изучения для нее является словесно-речевой строй произведения. «Литературоведческая грамматика»4 утвердилась в отечественной науке в качестве одного из ведущих направлений в 20-е годы минувшего столетия. Наконец, в пределах третьей подлинное понимание всегда сопряжено с персонификацией: здесь на первый план выходит не наглядное представление, не лингвистическая данность текста, а голоса – носители смыслов. Произведение в этом случае предстает как диалог личностей. Основы «персоналистской» теории литературы заложил М.М.Бахтин5.

Правомерен ли вопрос о большей или меньшей степени научности того или иного направления теории литературы или даже о научности или ненаучности его? Напомню, что этот вопрос возник сразу же, как только молодая формальная школа заявила о себе. Именно в принадлежности к подлинной науке отказал ей известный теоретик, ученик и последователь А.А.Потебни А.Г.Горнфельд, когда заявил, что ее сторонники «свой кружковой жаргон… представили как научную терминологию»6. В то же время сами формалисты свою борьбу против, по их выражению, «методологической ветоши» осознавали, прежде всего, как борьбу против «повторного превращения науки о литературе и языке из науки системной в жанры эпизодические и анекдотические»7. Очевидно, спор стимулировался убежденностью, что существует единое общеобязательное понимание научности, которому все направления литературоведения непременно должны соответствовать. Однако такая убежденность – не более чем недоразумение. С сожалением приходится констатировать, что в начале ХХI века в теории литературы необходимо доказывать то, что, к примеру, в геометрии осознали еще в ХIХ веке и что в 1902 году афористично сформулировал А.Пуанкаре: «Никакая геометрия не является более истинной, чем другая»8. Это значит, что каждое направление академической теории литературы «более истинно» в пределах своей проблематики. Такая позиция не становится «релятивизмом», поскольку о значимости той или другой «истинности» можно спорить, не забывая при этом, что теория литературы все же – не геометрия.

Уже после работ «великого немецкого мыслителя В.Дильтея»9 необходимо было уяснить, что принципы верификации, используемые в естественнонаучной сфере, далеко не охватывают всей сферы «наук о духе» хотя бы в силу их историчности10. Благодаря В.Дильтею, а также последующему развитию герменевтики и теоретического литературоведения, прояснился особый характер научности гуманитарной сферы (в том числе и теории литературы): в пределах любого ее направления научно то, что соответствует избранному методу. А «метод есть не что иное, как способ постановки вопроса»11. Из этого следует, что мы способны понять в произведении лишь то, о чем способны его спросить. Ясно, что вопросы, формулируемые в границах теории образа А.А.Потебни, будут принципиально иными, нежели актуальные и уместные для «литературоведческой грамматики». Соответственно в пределах двух названных направлений мы получим ответы на разные вопросы, причем «научно» любое направление современной теории литературы может ответить только на «свои» вопросы. Ясно также, что только с позиций «литературоведческой грамматики» теория художественного образа оказывается «ветошью» и только, в свою очередь, с позиций этой теории язык молодых зачинателей нового направления мог показаться жаргоном, не имеющим никакого отношения к настоящему литературоведению.

Два названных направления теории литературы, таким образом, не различаются как научное и ненаучное, они научны по-разному, поскольку опираются на разные методы. Поэтому совершенно недопустимо отвергать одно из направлений на основе критериев научности другого (что и в наше время – не такая уж редкость). В этой связи уместно напомнить достаточно известное и очень важное в методологическом отношении суждение С.С.Аверинцева, на которое сочувственно откликнулся М.М.Бахтин: «Однако даже если принять точность математических наук за образец научной точности, то надо будет признать символологию (а это один из разделов – причем важнейших – общей теории художественного образа. – А.Д.) не «ненаучной», но инонаучной формой знания. Ненаучным, более того антинаучным является только безответственное смешение различных аспектов текста и соответствующих этим аспектам видов аналитической работы…»12 Эти слова были восприняты многими сторонниками математической точности в теории литературы как признание символологией своей второсортности, а сама «инонаучность» многими до сих пор воспринимается как едва ли не полуругательное слово. Между тем мало кто обратил внимание на первые слова высказывания С.С.Аверинцева: «однако даже если принять». Ничто не принуждает нас это сделать, поскольку не существует единых критериев научности, одинаково актуальных в пределах «литературоведческой грамматики» и «эйдосной» теории литературы.

Поскольку «точность» является знаменем «литературоведческой грамматики» и главным ручательством ее превосходства над другими направлениями теории литературы, приведу рассуждение Э.Гуссерля, высказанное по аналогичному поводу: «Все настоятельнее становится потребность в преобразовании всей психологии Нового времени, но еще не понято, что препятствием является ее объективизм, что она вообще не подступалась к собственной сущности духа, что изоляция объективно мыслимой души и психофизическая трактовка бытия-в-сообществе – суть извращения. Конечно, она работала не напрасно и нашла много также и практически значимых эмпирических правил. Но она представляет собой действительную психологию в столь же малой степени, в какой моральная статистика с ее не менее ценными результатами представляет собой науку о морали»13. Согласимся, что у статистики «литературоведческой грамматики», по крайней мере, не больше прав представлять собой теорию литературы, нежели у психологической и моральной – свои науки. Замечанием Э.Гуссерля раз и навсегда установлено место означенной «точности» в пространстве теоретико-литературного знания и понимания. Оно же (это замечание) позволяет уяснить, что методология формальной школы, будучи новым словом в пределах теории литературы, в общем контексте «наук о духе» уже в момент своего возникновения была анахронизмом.

Не будем, однако, уподобляться сторонникам «литературоведческой грамматики» и, по принципу «сам такой», отказывать ей в подлинной научности, которая никогда ведь не ограничивается набором эмпирически установленных выводов и правил. Скажем мягче: она инонаучна по отношению к «эйдосной» теории литературы в такой же степени, как эта последняя – по отношению к ней. Причем именно «литературоведческой грамматике» пришлось преодолевать свою маргинальность и в борьбе с теорией А.А.Потебни доказывать свое право на научный статус, на свою принадлежность к академическому литературоведению. Но, утвердившись в нем, «литературоведческая грамматика» по-своему обогатила науку о литературе, хотя тем самым и не сделала теорию художественного образа – главный объект своих полемических выступлений – «преданьем старины глубокой». Не следует при этом забывать, что генетически «литературоведческая грамматика» связана именно с теорией А.А.Потебни, о чем красноречиво свидетельствует статья В.Шкловского «Воскрешение слова»14. Этим лишний раз подтверждается справедливость вывода Ю.Б.Борева, что «началом начал современной теории литературы, ее ядром стала категория “художественный образ”»15.

М.М.Бахтин говорит, что «наиболее напряженная и продуктивная жизнь культуры проходит на границах отдельных областей ее, а не там и не тогда, когда эти области замыкаются в своей специфике»16. Можно ли утверждать, что своеобразие «литературоведческой грамматики» преимущественно определяется ее «спецификаторской» установкой? Памятуя о небывалом ее расцвете в ХХ веке, когда даже мировая известность М.М.Бахтина была в значительной степени обусловлена тем, что его идеи были у-своены (следовательно, трансформированы) «литературоведческой грамматикой»17, мы откажемся от подобного мнения как ошибочного. Своеобразие «литературоведческой грамматики» и «эйдосной» теории литературы определяется тем, что они конституируются на разных границах: первая – на границе с лингвистикой (и тем в большей степени достигает своей цели, чем более последовательно соблюдает эту фундаментальную установку), вторая – на границе с эстетикой. Конституированием на границе с лингвистикой объясняется преимущественно гносеологический характер «литературоведческой грамматики». Она в наибольшей степени соответствует идеалу абстрактно понятой научности не в последнюю очередь потому, что ее язык, как и язык любой естественной науки, – инструментальный.

В этом отношении весьма показательно характерное «или-или» в афористичном высказывании В.Б.Шкловского: «Нужно или писать роман, или оставлять следы инструмента»18. Здесь, собственно, речь идет о самодовлеющем методологизме, который оказывается первичным по отношению к поэтическому творчеству. В результате исследование остается на доэстетической стадии, а поэзия низводится до «приема». Этот термин, в том числе в силу своего удобства для аналитической работы, стал знаковым для ОПОЯЗа, при этом не принималось в расчет, что он не только не раскрывает сущность поэзии (это еще полбеды), но искажает ее. Когда смысл поэтического произведения непосредственно соотносится не с внутренней формой, как это было у А.А.Потебни, а со стихом19, сама поэзия в значительной степени оказывается разновидностью интеллектуальной игры. Инструментальный язык, как хирургический нож, прошел по поэзии, и отсек все, что не укладывалось в его границы. Такая операция была необходима для формирующегося нового представления о научности литературоведения. Она привела, однако, к неизбежному «позитивистскому ограничению идеи науки»20, в чем, согласно Э.Гуссерлю, как раз и проявился со всей очевидностью кризис европейских наук.

Точное определение «всех бытующих терминов» является для «литературоведческой грамматики» непременным условием возведения их «в ранг научных определений»21. При этом в отличие от многих современных эпигонов ОПОЯЗа, Ю.Н.Тынянов с иронией относился к возможностям в области литературоведения такого «научного» языка, который был бы ориентирован на формулировку «единого статического определения» того или иного понятия22. Однако нет сомнения, что точность и даже однозначность терминов представляет собой тот предел, к которому стремится «литературоведческая грамматика». Означенной установкой объясняется та «переоценка ценностей» терминологического языка, которую осуществили формалисты. Эта переоценка была закономерной, ибо способствовала в пределах актуального для них теоретико-литературного языка более отчетливому уяснению предмета исследований и его границ, причем пересмотр касался ключевых понятий «эйдосной» теории литературы, таких как «поэзия», «слово», «образ», которые заменяются понятиями «стих», «стиховое слово», «конструкция», имеющих, в отличие от первых, согласно Ю.Н.Тынянову, «реальный объем и содержание»23. Как уже было сказано, одним из основных понятий формирующегося направления становится прием именно по той причине, что «он один и тот же, где бы ни встретился»24. Здесь, конечно, присутствует опасность превращения термина в тот самый «лежачий камень», который не столько помогает пониманию того или иного уникального поэтического высказывания, сколько мешает ему – соблазном поверхностных обобщений. Этой опасности можно избежать лишь в одном случае: если «литературоведческая грамматика» будет оставаться в границах своего предмета – лингвистической данности текста и внутритекстовых отношений, не претендуя на далеко идущие выводы эстетического или онтологического характера.

Таким образом, в «литературоведческой грамматике» в соотношении «научный метод – поэтическое творчество» определяющим является первый компонент. Такое соотношение оказывается возможным вследствие более элементарного, нежели в случае Р.Бультмана, понимания метода: метод здесь – это система принципов, определяющих предмет в его специфике, а также содержание и задачи исследования.

Иной характер соотношения наблюдаем в «эйдосной» теории литературы. Для нее первична эстетическая природа поэтического представления: этим фактом в значительной степени обусловлено своеобразие ее научного языка. Об этих особенностях на примере символологии говорит С.С.Аверинцев: «Смысл символа объективно осуществляет себя не как наличность, но как динамическая тенденция: он не дан, а задан. Этот смысл… нельзя разъяснить, сведя к однозначной логической формуле, а можно лишь пояснить, соотнеся его с дальнейшими символическими сцеплениями, которые подведут к большей рациональной ясности, но не достигнут чистых понятий… Самый точный интерпретирующий текст (в границах «эйдосного» теоретико-литературного дискурса. – А.Д.) сам все же есть новая символическая форма, в свою очередь, требующая интерпретации, а не голый смысл, извлеченный за пределы интерпретируемой формы»25. Как только предметом осмысления становится наполненная символическим смыслом эстетическая (внутренняя) форма произведения, язык литературоведения неизбежно сам становится в той или иной мере символическим. И если справедливо, что главный критерий в теории литературы «не точность познания, а глубина проникновения»26, то именно такой язык, адекватный предмету как эстетическому феномену, способен обеспечить эту искомую большую глубину интерпретации, то есть является в пределах символологии истинно научным. А если кто-то и здесь продолжает требовать «самой грубой, самой примитивной определенности», то можно напомнить, что в данном случае «она заведомо не может быть истинной»27. Последнее утверждение ставит нас перед необходимостью обратиться к урокам М.М.Бахтина, которые в полной мере литературоведением все еще не усвоены. Когда ему случилось выйти на территорию «эйдосной» теории литературы и сказать несколько слов о символологии, он ограничился конспективным изложением основных положений статьи С.С.Аверинцева о символе28. В этом как раз и проявился, помимо прочего, научный такт выдающегося ученого. Когда же на чужую территорию приходят со своим уставом и начинают отвергать, порицать и т.д., обнаруживается отсутствие именно этого – такта, следовательно, и подлинного профессионализма, сколько бы его именем ни клялись. Таким образом, в границах «эйдосной» теории литературы иным становится понимание нами сущности метода: метод здесь – это соответствие языка описания предмету исследования. Границами этого соответствия определяются границы научной интерпретации29, значит, и характер ее научности в данном случае будет другим.

«Литературоведческая грамматика» превосходит все другие направления глубиной интерпретации внутритекстовых отношений. Для нее интерпретация литературного произведения – это, прежде всего, выявление отношений «конструктивного фактора» и «материала», которые постоянны «для определенных конструкций», и «конструктивного принципа», который все время меняется, эволюционирует. Отсюда вывод: «Вся суть «новой формы» в новом принципе конструкции…»30. Адекватно (научно) интерпретировать здесь – значит, выявить характер нового принципа конструкции. Весь вопрос, однако, заключается в том, захватывает ли предмет «литературоведческой грамматики» всю поэзию? Разумеется, нет: «Текст – печатный, написанный или устный = записанный – не равняется всему произведению в его целом…»31. Об этом же говорит П.В.Палиевский: «…Видеть в поэзии и литературе прежде всего эту сторону (“особо организованный язык”. – А.Д.), в сущности, то же самое, что рассматривать всю записанную человеческую мысль как “особым образом организованный алфавит”»32.

Подчеркну еще раз, что «литературоведческая грамматика», как и любая другая наука, способна «видеть» (следовательно, понимать) лишь то, что входит в ее предмет и может быть артикулировано на ее языке. Как только она выходит за границы своего предмета, обращаясь, к примеру, к интерпретации образа, ее утверждения сразу же теряют и глубину, и научный характер: «…Образы почти неподвижны; от столетия к столетию, из края в край, от поэта к поэту текут они, не изменяясь. <…> Образы даны, и в поэзии гораздо больше воспоминания образов, чем мышления ими»33. Нет нужды напоминать, что все это пишет известный ученый, чью квалификацию никто не ставит под сомнение; уж он-то «образ» точно «проходил». Сравните также чрезвычайно поверхностную критику теории образа А.А.Потебни в работах Ю.Н.Тынянова34; критика Ю.Н.Тынянова не могла быть иной по определению: точно такой же была бы критика стиховедческих штудий с позиций «эйдосной» теории литературы.

В отличие от «литературоведческой грамматики», для «эйдосной» теории литературы именно эволюция форм творческого видения, соотнесенная с эволюцией поэтического образа, становится главным предметом изучения, следовательно, интерпретации. В этой области научный характер означенной теории литературы раскрывается вполне. При этом интерпретация приобретает не конструктивно-технический, а эстетический характер.

Мы видим, насколько различны эти два теоретико-литературных направления. Действительно, их механическое смешение, здесь мы согласимся с С.С.Аверинцевым, не просто «ненаучно», но «антинаучно», поскольку порождает эклектику, сквозь которую живая мысль уже не пробьется. Но как только утверждается «персоналистская» теория литературы, все отмеченные фундаментальные отличия «литературоведческой грамматики» и «эйдосной» теории литературы отступают на второй план, при этом обнаруживается их общее противостояние формирующемуся новому направлению. Это новое направление в свою очередь пережило свой период маргинального существования за пределами академической науки.

«Персоналистская» теория литературы конституируется на границе с онтологией, поскольку ее предмет – «выразительное и говорящее бытие»35, как оно воплощается в литературном произведении. В свою очередь «выразительное и говорящее бытие» раскрывается в разных типах «диалогических отношений между личностями», которые «составляют, по М.М.Бахтину, конечную цель гуманитарного познания»36. С этой точки зрения, различия между «литературоведческой грамматикой» и «эйдосной» теорией литературы в определенной мере теряют актуальность ввиду их общей принадлежности монологической форме знания.

Соответственно предмету формируется язык «персоналистской» теории литературы, который опирается «не только и даже не столько на лингвистику, сколько на металингвистику, изучающую слово не в системе языка и не в изъятом из диалогического общения «тексте», а именно в самой сфере подлинной жизни слова. Слово не вещь, а вечно подвижная, вечно изменчивая среда диалогического общения»37. Отсюда та общеизвестная пластика бахтинской терминологии, его «любовь к вариациям и к многообразию терминов к одному явлению»38, которая характеризует одну из важнейших особенностей научности его работ и которая только с точки зрения «литературоведческой грамматики» может выглядеть как вопиющий недостаток39. Для М.М.Бахтина как ученого первична не терминология, а любая ситуация общения, всегда чреватая рождением нового смысла, и этот смысл ведет за собой понятие, в наибольшей степени захватывающее его глубину. Позиция ученого здесь – открытость смыслу, а не следование принятой системе: «Определенность термина (и его устойчивость и однозначность) может быть только функциональной и только в системе. Где такой системы нет (в литературоведении) определенность и однозначность изолированного, отдельного термина превращает его в тот лежачий камень, под который вода не течет, живая вода мысли. Это касается всех гуманитарных дисциплин, кроме лингвистики структурного типа»40. В наше время не нужно, кажется, никому доказывать, что «персоналистская» теория литературы, не упразднив «монологические» направления, в свою очередь значительно обогатила литературоведение, особенно в области изучения эпических жанров. Таким образом, метод «персоналистской» теории литературы, как и в случае «эйдосной» теории литературы, - не что иное, как соответствие языка описания исследуемому предмету. Степенью соответствия и здесь определяется научность и глубина интерпретации. Но поскольку предмет изучения в данном случае иной, постольку и соотнесенность имеет другой характер. Предмет здесь – не эстетически завершенный художественный мир, явленный в представлении, а «голоса и диалогические отношения между ними»41, их взаимодействие и взаимоосвещение, открывающее безграничную (незавершимую) смысловую перспективу произведения.

Таким образом, разный характер интерпретаций в пределах разных направлений в значительной степени обусловлен разными предметами исследования. «Литературоведческая грамматика» опредмечивает внешнюю форму произведения, «эйдосная» – внутреннюю, тогда как «персоналистская» – ситуацию общения, воплощенную в произведении или им порождаемую. «Литературоведческая грамматика» стремится работать в границах инструментального языка, причем максимально возможная чистота этого языка – ее сознательно формулируемая цель. Язык «эйдосной» теории литературы находится под воздействием символической орудийности языка в той мере, в какой символическим смыслом наполнен являющийся предметом интерпретации поэтический образ. Язык «персоналистской» теории литературы испытывает на себе воздействие металингвистических факторов, связанных с актуальной для нее диалогической сущностью речевого общения.

Хотя язык «эйдосной» теории литературы, устремленной к изучению эстетически явленного, в котором обнаруживается неисчерпаемая глубина смысла, ближе М.М.Бахтину, для него в качестве монологических неприемлемы оба вышеназванных направления академической теории литературы. И все же главным объектом его полемических выступлений (в значительной своей части написанных «в стол») была «литературоведческая грамматика», в первую очередь из-за того огромного значения, которое она приобрела в ХХ веке. Но не только. «Литературоведческая грамматика» и «персоналистская» теория литературы действительно в пределах современного академического литературоведения представляют собой две крайности, которые сам М.М.Бахтин определил понятиями «овеществление» и «персонификация»42. Их противоположность объясняется их разной ориентацией по отношению к двум полюсам – гносеологии и онтологии, которыми обозначены границы академической теории литературы. Взаимодействием этих двух полюсов объясняется своеобразие каждого из названных направлений.

«Литературоведческая грамматика» стремится осознать предмет своего изучения в его специфике43. Этот специфический предмет осмыслялся ею в отталкивании от «наивного» онтологизма предшествующего литературоведения44, что в свою очередь немало способствовало прояснению этого вопроса «персоналистской» теорией литературы45. В этой последней гносеологический момент, безусловно, подчинен онтологическому, подтверждением чего является отмеченное выше воздействие металингвистических факторов на сам научный язык.

В «эйдосной» теории литературы онтологическое и гносеологическое начала гармонически уравновешены, причем характер ее онтологии иной. Убежденность в насущной значимости поэтического искусства и даже в его превосходстве над любыми способами аналитического познания мира и человека коренится в признании, что именно в образном воплощении существо истины раскрывается наиболее полно и глубоко. В наш век тотального торжества аналитической мысли мы как-то стали забывать, что в истории культуры – еще не так давно – были периоды, когда превосходство эйдосного восприятия и понимания мира представлялось очевидным фактом. С примером блистательной апологии именно такого мировосприятия и миропонимания мы встречаемся в «Сказке бочки» Дж.Свифта: «…Мудрость, вращающаяся на поверхности, предпочтительнее мнимой философии, которая проникает в глубину вещей и возвращается с важным открытием, что ничего путного там нет. Два чувства, к которым прежде всего обращаются предметы, суть зрение и слух. Чувства эти никогда не идут дальше цвета, формы, величины и других качеств, помещенных природой или искусством на поверхности тел; потом является разум – с инструментами для разрезывания, вскрытия, прокалывания, раздробления – и услужливо предлагает доказать, что вещи внутри совсем не такие, как снаружи. Все это я считаю последней степенью извращения природы, один из вечных законов которой предписывает носить наилучшие украшения сверху. Вот почему, чтобы избавить на будущее время людей от всей этой разорительной анатомии, считаю своим долгом уведомить читателя, что в подобных своих выводах разум совершенно прав и что у большинства телесных сущностей, попадавшихся мне под руку, наружность (здесь и далее выделено автором. – А.Д.) несравненно привлекательнее того, что у них внутри. <…> На прошло неделе я видел женщину с содранной кожей, и вы не можете себе представить, до какой степени ее наружность от этого проиграла46. <…> …Человек, способный вместе с Эпикуром довольствоваться представлениями, основанными на отражениях и образах, идущих от поверхности вещей к нашим чувствам, – такой человек подобен истинному мудрецу, снимающему с природы сливки, представляя философии и разуму лакать жидкое пойло»47.

Для «эйдосной» теории литературы онтологическое (сущее в подлинном своем бытии) является предметом поэтического (наглядного) представления, тогда как для «персоналистской» подлинным бытием обладает лишь событие общения. В отмеченном противоречии выявляется одно из важнейших отличий эстетически ориентированного XIX столетия от столетия ХХ, подчинившего эстетическое либо гносеологическому, либо онтологическому началу. Сущность этого противоречия, задолго до его возникновения в теории литературы, выразил в 1836 году А.С.Пушкин. Сказав в стихотворении «Из Пиндемонти» о «словах, словах, словах», которые уводят от подлинного существования к призрачному, А.С.Пушкин далее пишет о том, что всему, в том числе и «словам», придает подлинный смысл:

…для власти, для ливреи

Не гнуть ни совести, ни помыслов, ни шеи,

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья,

Вот счастье! вот права…48

Мы видим, что для А.С.Пушкина, как и для Гегеля в его «Лекциях по эстетике» и – позднее – для А.А.Потебни, первично эстетически значимое (соотнесенное с красотой) представление: именно оно является для него, как и для всей «эйдосной» теории литературы, говоря языком ОПОЯЗа, важнейшим «конструктивным фактором» поэзии. И здесь неожиданно обнаруживается почва для сближения двух направлений теории литературы ХХ столетия. Для них в равной мере образ как предмет наглядного представления оказывается «вторичным» явлением в отношении его конструктивной значимости для поэзии49. И «литературоведческая грамматика», и «персоналистская» теория литературы одинаково ориентированы на «слова, слова, слова», опредмечивая их, хотя понимают их в пределах опредмечивания противоположным образом. В рукописи, получившей название «К философии поступка», М.М.Бахтин пишет: «И эстетическая интуиция не уловляет единственной событийности, ибо образы ее объективированы, т.е. в своем содержании изъяты из действительного единственного становления…»50. С.С.Аверинцев, приведя красноречивые примеры «аффективного протеста против результата объективации» в русской литературе и, напротив, совсем другой оценки эстетизма в литературе немецкой, приходит к выводу относительно отмеченного им противоречия: «Искушение без оговорок истолковать его как контраст между русским и немецким национальным – по-старомодному, «духом», по-новомодному, «менталитетом», должно вызывать благоразумную настороженность…»51. Благоразумная настороженность в данном случае, разумеется, необходима, поскольку отмеченное противоречие является внутренним противоречием как немецкой, так и русской художественной культуры (о чем на примере «Богов Греции» Ф.Шиллера хорошо говорит далее С.С.Аверинцев), а в терминах настоящего исследования оно может быть помыслено как противоречие между «эйдосной» и «персоналистской» теориями литературы. При этом остается под вопросом, насколько глубоко укоренен бахтинский теоретико-литературный персонализм в традиции именно русской культуры52.

Принадлежность трех означенных теоретико-литературных дискурсов к одному, хотя и сложно структурируемому, целому проявляется, в частности, в том, что их соотношение постоянно меняется в зависимости от аспекта рассмотрения. Так, с точки зрения значения и смысла как областей интерпретации, вновь сближаются «эйдосная» теория литературы и «персоналистская» в их общем противостоянии «литературоведческой грамматике». Интерпретация последней движется в границах внутритекстовых отношений: это область значений. М.М.Бахтин, говоря о диалогическом характере взаимодействия текстов, решительно противопоставляет его «механическому контакту “оппозиций”», который возможен «только в пределах одного текста (но не текста и контекстов) между абстрактными элементами (знаками внутри текста)» и необходим «только на первом этапе понимания (понимания значения, а не смысла)»53. На этом «первом этапе» направленная на текст интерпретация оказывается в наибольшей степени проникнутой духом «генерализации и формализации» (М.М.Бахтин), она доэстетична и безличностна, как всякая позитивистски ориентированная мысль. Это не недостаток, а фундаментальная особенность научности «литературоведческой грамматики».

В отличие от нее, интерпретации «эйдосной» теории литературы и «персоналистской» направлены на выявление смысла. Причем в первом случае, поскольку предметом интерпретации является образ, она приобретает эстетический, по определению М.М.Бахтина, «философско-художественный» характер, тогда как во втором, поскольку интерпретация осуществляется в своем приближении к полюсу персонификации, она философско-персоналистична (постэстетична54); при этом, чем ближе интерпретирующая мысль «к личностному пределу, тем неприложимее генерализирующие методы»55. Обнаруживаются, стало быть, три разных философских основы теоретико-литературного познания и, соответственно, три разных модуса научности56, которые по-разному направляют литературоведческую мысль. Трем охарактеризованным модусам научности соответствуют три разных теоретико-литературных дискурса. «Языки» разнообразных школ или теоретико-литературных концепций, как правило, оказываются «диалектами», образованными в результате интерференции означенных дискурсов. Так, «интертекстуальность» Ю.Кристевой – результат интерференции языка «литературоведческой грамматики» и бахтинского персонализма с очевидным доминированием первого. Концепция «художественности» и «метахудожественности» Н.К.Гея – результат интерференции языка «эйдосной» теории литературы и языка русской религиозной философии «серебряного века» с ее преимущественным вниманием к проблемам «онтологии искусства, онтологического его понимания»57. В свою очередь относительно языка М.М.Бахтина можно говорить лишь о персоналистской доминанте, которой обусловлена трансформация языков неокантианства, феноменологии, герменевтики и т.д. в его теории. Эта доминанта (в данном случае подспудно присутствующая) сразу же проявляется, к примеру, в работе «Проблема содержания, материала и формы в словесном художественном творчестве», как только М.М.Бахтин начинает говорить о конститутивном моменте художественного творчества: «Творцом переживает себя единичный человек-субъект только в искусстве. Положительно-субъективная творческая личность есть конститутивный момент художественной формы, здесь субъективность ее находит своеобразную объективацию, становится культурно-значимой, творческой субъективностью…»58. Или в другом месте: «Единство эстетической формы есть… единство позиции действующей души и тела, действующего цельного человека, опирающегося на себя самого…»59. Нет нужды напоминать, что в границах символологии вопрос о конститутивном моменте художественного творчества решался и решается иначе.

В предсмертных заметках М.М.Бахтин пишет: «Подлинное понимание в литературе и литературоведении всегда исторично и персонифицированно»60. Этим суждением выдающийся ученый сформулировал константное для него на протяжении всего творческого пути «внутреннее открытое ядро» (слова М.М.Бахтина) своей теоретико-литературной позиции61.

Оценивая «литературоведческую грамматику», «эйдосную» и «персоналистскую» теории литературы, следует помнить, что две последних в большей степени адекватны предмету исследования, тогда как первая, согласно М.М.Бахтину, неизбежно приводит «к чрезвычайному упрощению научной задачи»62. О том, что «текст» является наименее адекватной формой объективации поэзии, свидетельствует, в частности, тот факт, что само это слово – поэзия – упраздняется как не имеющее «реального объема и содержания», заменяясь понятием «стих».

Исходя из сказанного, можно сделать вывод что, с точки зрения особенностей метода, интерпретация «литературоведческой грамматики» преимущественно гносеологична, «эйдосной» теории литературы – преимущественно эстетична, «персоналистской» – преимущественно онтологична. Все они в своей совокупности полностью охватывают поэзию как предмет научного познания, поэтому все они хороши на своем месте. Если же вновь, несмотря на очевидность сказанного, встанет неизбежный вопрос, какое из названных направлений теории литературы «лучше», можно с уверенностью ответить, что в любом случае методологическая чистота лучше той академической эклектики, которая господствует в наше время в университетских аудиториях.
1   2   3   4   5   6   7   8   9   ...   30

Похожие:

Толковании iconИзменен
О толковании синтагмы из ч.(6) ст. 27, Зп250-xv от 09. 07. 04, Mo125-129/30. 07. 04 ст. 659
Толковании iconО толковании положений статьи 21 Закона Азербайджанской Республики...
О толковании положений статьи 21 закона ар «об основах призыва на военнуюслужбу в ар» и статьи 180. 3 Кодекса об исполнении наказаний...
Толковании iconО толковании подпункта я-10 пункта 2 статьи 5 Закона Приднестровской...

Толковании iconО толковании подпункта а пункта 2 статьи 5 Закона Приднестровской...

Толковании icon2.    Организации, предоставляющие туристам товары и
Разночтения в толковании применяемых терминов могут иметь самые неблагоприятные последствия в практических действиях субъектов туристской...
Толковании iconПостановление №722
О толковании подпункта т пункта 2 статьи 5 Закона Приднестровской Молдавской Республики «О налоге на доходы организаций» в части...
Толковании iconВ. Якубец «царство небесное силою берется…»
Иоанна (Матф. 11: 12, 13). При толковании этих отрывков в богословской среде возникли разномнения, повлекшие за собой достаточно...
Толковании iconКонституционного суда азербайджанской республики
О толковании части первой статьи 2 и статьи 3 Закона Азербайджанской Республики “О статусе военнослужащих”, статьи 333 Уголовного...
Толковании iconОглавление введение
Актуальность выбранной темы обусловлена тем, что еще в 1992-1996 гг при разработке проектов нового Уголовного кодекса России предлагалось...
Толковании iconБогом данные истории Принципы и методы толкования Ветхого Завета
Книга предназначена для тех, кто лишь начинает свой путь в богословие. Я собрал в ней определенные сведения о Ветхом Завете, богословии...

Вы можете разместить ссылку на наш сайт:
Школьные материалы


При копировании материала укажите ссылку © 2014
контакты
skachate.ru
Главная страница